Мои родители были крестьянами, землепашцами. Отец - Ефим Миронович Миронов. Мать - Устинья Петровна (в девичестве Прокофьева). Я была их первым ребёнком и появилась на свет в 1919-м году. А следом за мной постепенно родились ещё два брата и две сестры.

Жили мы в селе Копорье (ныне оно Ломоносовского района Ленинградской области). Как и большинство сельских жителей, родители мои вступили в колхоз, когда пришло время. В колхозе, конечно, жилось небогато. Детям мои отец с матерью желали лучшей жизни, поэтому призывали нас учиться. Под их влиянием я и окончила семь классов школы в Копорье, а потом поступила в Ленинградское педучилище.

Окончив училище в 1937-м году, я начала работать учителем начальных классов в Забородской школе, а через три года меня перевели в Устье, где ещё год до начала войны в семилетке я преподавала русский язык и литературу.

Ощущения надвигающейся войны не было ни у меня, ни у моих близких. Наоборот, казалось, что тяжёлые 30-е годы позади, теперь жизнь начнёт налаживаться… Летом у нас, учителей, естественно, был отпуск, и я жила в Копорье вместе с родителями. У нас за селом располагался полевой аэродром. Военные из стоявшей в Петергофе части каждое лето приезжали туда на учения. В июне 41-го двое авиатехников квартировали у нас. Один из них был даже с семьёй. Каждое утро, в том числе и по выходным дням, наши техники ранёхонько уходили на аэродром. Мне хорошо запомнился тот солнечный воскресный день, когда в девять утра они бегом прибежали обратно, крича слово, смысл которого я не сразу поняла: «Война!»

Техник, который был с семьёй, тут же стал подстёгивать жену и ребёнка, чтобы они собирались для отъезда. У меня самой, конечно, был и страх, и волнение, но вместе с тем как-то не до конца верилось в происходящее. Казалось, такого просто не может быть, чтобы у нас началась война.

Мои родители тоже разволновались, однако ничего особенного предпринимать не стали. Несколько дней наша жизнь была такой же, как до войны. Но не успел закончиться июнь, как немцы разбомбили находившийся за селом аэродром. Лётчики говорили, что не обошлось без предательства: практически всю ночь они совершали вылеты, а немецкий налёт произошёл в четыре часа утра, как раз в то время, когда все машины только приземлились. Техники ещё толпились около самолётов, большинство из них оказались ранеными. Их поместили в местную больницу. А вот само село пока не пострадало. Немцы бомбили исключительно аэродром. А его от села отделял большой овраг, заросший старыми деревьями.

Во время второго авианалёта получилось иначе. Целью фашистов уже была больница. В селе потом говорили, мол, фрицы прознали от какого-то предателя, что именно там размещены раненые из технического состава аэродрома. Может, и так… А может, просто здание самое приметное выбрали. Но, так или иначе, а наш дом был через дорогу от больницы. Там многие погибли от попавших осколков, а у нас пострадала крыша, только чудом все живы остались.

При первых бомбёжках мне очень страшно было. Я пыталась укрыться, убежать. Тем более что у меня как раз гостил малолетний племянник из Ленинграда Витя Козлов (сын моей двоюродной сестры Марии. О том, как мне пришлось его спасать в блокаду, я ещё расскажу позднее). И вот, я только услышу: гудит - летят самолёты, я тут же Витю в охапку, и в канаву за дом! А дальше за домом уже шли огороды, поле… Главное было убежать подальше от больницы. Такими получились у меня первые недели войны.

Немцы приближались к Копорью. В конце августа уже вовсю поговаривали, что они скоро займут село. Люди, в том числе и мои родители, стали закапывать в ямы свои более-менее ценные вещи. И от немцев эти вещи удалось спасти. Зато, как выяснилось потом, свои разворовали, пока все по лесам прятались. За несколько дней до 1 сентября я поехала в Устье, в нашу школу. Однако выяснилось, что она работать не будет, и 28 августа я, проехав бóльшую часть пути на попутных машинах, пришла домой. На дверях висел замок, без присмотра гуляли куры… Из жителей мне так никто и не встретился. Было дикое чувство, что село вымерло. Хорошо, я знала, что все собираются уходить в лес перед приближением фашистов. Но самой стало жутко, вдруг немцы уже совсем рядом…

Я быстро зашагала до Устья, откуда я приехала, оставалось 25 километров. На попутные машины рассчитывать больше не приходилось: хорошо была слышна стрельба. Шла я краем леса, а не по дороге, потому что в небе вовсю летали самолёты, а чьи они летают - наши ли, немецкие? Я не знала.

Прошла километров двенадцать, встретила санитарную часть. Там ребята молодые, говорят они мне: «Оставайся у нас в санчасти. Несколько местных уже остались сандружинницами…» - «Нет, - говорю, - пойду дальше». Вскоре на дороге машины стали попадаться, и я на попутке к наступлению сумерек доехала обратно до Устья. А буквально через день - два Копорье и другие окрестные населённые пункты оказались оккупированными немцами.

В Устье я жила на квартире у хозяйки. Они тоже свои вещи в яму закопали, спрятали и не знали, чего ждать дальше. Между тем, в местном сельсовете ещё 30-31 августа приняли решение, чтобы жители копали противотанковые рвы. И вот, ходили по домам, сзывали нас. Насколько я помню, добровольно всё было. И все, кого я помню, пошли на эти работы без споров. Надо, значит, надо. Да и почва в том районе песочная, легко копалась.

Тут же нам выдали справки, с которыми можно было ехать в тыл, в Кировскую область. Но как было уехать? До того, как замкнулось кольцо блокады, оставалась всего неделя. На железной дороге составы уже были только с военными и их техникой. Гражданскому человеку уехать из пригорода Ленинграда было практически нереально. Вот и оставалось нам только ждать да надеяться, что через месяц-другой немца заставят отступить, что школы снова начнут работать… Надежды эти растаяли очень скоро, немцы приближались к Устью.

Ждать врага, сложа руки, мне не позволяла совесть. Как никак, взрослая уже - двадцать два года, да ещё член партии (в партию вступила в марте 1941-го). А раз я партийная, то «Родина-мать зовёт!» Защищать свою страну было надо. Я решила ехать в райцентр Ораниенбаум (в 1948-м году его переименовали в Ломоносов, чтобы и духа немецкого не было; новое название пошло от того, что Ломоносов в свою бытность построил там фабрику по производству цветного стекла) и там добиваться назначения в какой-нибудь партизанский отряд.

Ораниенбаум был небольшим городом, но зато находился всего в сорока километрах от Ленинграда, и ещё в нём была пристань, откуда ходил пароход до Кронштадта. В Ораниенбауме я остановилась у своей тётушки Зинаиды Петровны Кутро. Приехала к ней с одной сумкой, в которой умещалось всё моё имущество (остальное закопала в Устье). И в течение всей войны у меня все вещи влезали в один вещмешок. Такими мы были «богатыми»… Зато помогали друг другу от души. Тётушка с радостью меня приютила. Её младшая дочь Мария успела эвакуироваться в Кировскую область, а старшая Людмила осталась. Она тоже работала учительницей. И мы с ней постоянно ходили в районо, в райком партии узнать новости, ждали каких-то указаний. Райком тогда ведь был чем-то вроде штаба. Там уже вовсю шли разговоры о предстоящем формировании партизанского отряда. Меня должны были включить в его состав. Но тут в райком партии пришёл запрос прислать девушек для ухода за ранеными. В итоге десять человек согласились, в том числе и я.

Медицинской работы мы не боялись. Во-первых, это же не врачом, а сандружинницей. Во-вторых ещё в школе мы сдавали нормы ГСО (готов к санитарной обороне), а в педучилище у нас были медицинские курсы. Более того, когда мы заканчивали педучилище, то нас в обязательном порядке на несколько недель направляли в ОСОАВИАХИМовские лагеря. Там даже девушек учили стрелять, а кроме того, прививались спортивные навыки и всё те же медицинские навыки. Там мы даже нормы сдавали по стрельбе из винтовки. А потом уже, работая в эвакогоспитале, учились стрелять из пистолета, автомата, и даже из пулемёта.

Однако было это не сразу. Да и медсестрой я стала не сразу, а начинала, как говорила уже, сандружинницей. Работать мне довелось в 92-м эвакоприёмнике Второй Ударной армии Второго Белорусского фронта. Сначала мы размещались в административном здании в Большой Ижоре (недалеко от Ораниенбаума). Но госпиталь там первое время по сути не работал, мы сортировали и раскладывали все необходимые для ухода за ранеными вещи, которые нам привозили.

Как жили сами в то время? Для женщин обмундирования не было, и мы носили кирзовые сапоги с подковами. Солдатские шинели большого размера заменяли нам матрац, подушку и одеяло. А в октябре и раненые начали поступать. Мы стали ухаживать за ними. Вначале это было интересно, даже весело. Тяжёлых раненых не было, ребята шутили с нами и посвящали стихи. У меня до сих пор сохранился боевой листок, в нём безыскусные, но написанные от души строки о нас, сандружинницах и медсёстрах:


Вы спокойствия не знаете,

Напролёт ночей не спите.

Перевязываете, утешаете,

Тем рубеж страны крепите…


В одном из четверостиший упоминалась и я:


Вера с Олей, не взирая

На усталость на свою,

Сон бойца оберегая,

Ночь дежурят всю.


А заканчивались стихи такими словами:


За заботу вам спасибо

И за чуткость тоже так.

Набрались теперь мы силы

Для успешнейших атак.


Согласитесь, очень бодро звучит: «Набрались теперь мы силы для успешнейших атак!» Вот какое настроение ещё было. А немцы между тем всё ближе к Ораниенбауму продвигались. Если смотреть в сторону Петергофа, так к концу октября до них всего пять километров оставалось. А в противоположную сторону - километров десять. А сбоку вода - Финский залив. Вот как сжималось кольцо блокады. Но, что интересно, старший из моих братьев Василий воевал под деревней Илики. От его окопа до моего госпиталя было километров восемь. Но разве ж я могла тогда знать об этом? Тем более что брат мой на флоте служил, на торпедном катере. Его в 39-м году взяли в армию, и с тех пор он был моряком. А тут моряков отправили на сушу воевать (немцы их называли «чёрной смертью»), брат мой был ранен в одном из боёв, однако попал в другой госпиталь, не в наш. О его боевом пути я только после войны узнала.

41-й год был тяжёлым, и долго на одном месте нашему передвижному эвакогоспиталю задерживаться не приходилось. Уже 6 ноября нам поступило распоряжение: раненых погрузить на баржи и переправить через финский залив в Лисий нос, в Ленинград. Соответственно, и мы с ними переправились. Вместе с нами и армия переправлялась. Под Ораниенбаумом оставили только Приморскую группу войск. Но, представьте, как мы ночью в кромешной тьме на баржах плыли в сторону Ленинграда. Был канун 7 ноября. Само собой, все ждали, что немцы попытаются нам испортить праздник. Воздушное пространство над баржами постоянно наши истребители контролировали. Нам всё равно было страшновато, особенно в те часы, когда приходилось с винтовкой в одиночку стоять на посту, охранять имущество госпиталя. Мы не умели разбирать по рёву мотора: то ли свой это истребитель пролетел, то ли фашистский бомбардировщик уже прорвался. Однако обошлось. Немцы не бомбили, и мы добрались до Лисьего носа благополучно.

Там мы временно расположились на фабрике «Канат». Вещи мы сгрузили в красном уголке и провели там три дня. А потом нас направили в Колтуши. Это уже сельская местность за Ленинградом. Туда мы доехали на машинах. Машины у нас были большие, с кузовами, обтянутыми брезентом, на боках красные кресты. Ехать в кузове было не слишком комфортно, но, как говорится, лучше плохо ехать, чем хорошо идти.

В Колтушах мы разместились на целую зиму. Там мы уже полноценный госпиталь развернули. Выбрав место, мы установили большие палатки, в которых помещалось 12 - 14 раненых. На землю стелили брезент. Это был пол. Ставили топчаны, а на них носилки с ранеными. Обогревались чугýнками - «буржуйками», осенью и зимой их надо было топить круглые сутки. Там же, в палатках, и сами жили, отгородившись от раненых ширмой - байковым одеялом. Как правило, у нас была одна медсестра и одна сандружинница на палатку: одна спит, другая за ранеными ухаживает. Задачей нашего госпиталя и других подобных госпиталей было оказать раненым неотложную медицинскую помощь, облегчить им страдания, а потом отправить их в тыл для продолжения лечения.

Зима выдалась страшно холодной, голодной. Питание зимой как-то сразу резко ухудшилось. Раненым и нам выдавали по триста грамм хлеба, а также суп из конины, пока не съели всех лошадей. Причём, что характерно, хлеб нам иногда выдавался сухарями. То есть на Большой земле от буханки отрезали трёхсотграммовый кусок, сушили, а нам присылали уже сухари грамм по сто, наверное. И каждому выдавался на целый день такой сухарь. Мы их размачивали, но всё равно не наедались. Хлеб делался из таких ингредиентов, вроде опилок и коры, что не был хлебом в полном смысле этого слова. С кониной тоже непростая история. Сначала, когда началась война, лошадей резали. Причём, если в нашем госпитале погибала лошадь, то мы не могли её сразу распределить внутри госпиталя, а отправляли на машине на склад, общий для нескольких госпиталей. А оттуда уже конину распределяли по всем госпиталям по весу в зависимости от количества питающихся. По-тихому поделить мясо внутри своего госпиталя было невозможно: обязательно кто-нибудь доложил бы, и посадили бы неминуемо. Тогда в плане еды все друг за другом следили. Помню, у нас идёт санитарка с ведром за едой для раненых, и каждый раз обязательно пойдёт с ней какой-нибудь раненый, который поздоровее и может идти, чтобы она по пути не могла ни ложки из ведра украсть. Все злые были, все есть хотели. Хорошо, хоть не было случаев, когда раненые друг у друга еду отбирали. И то, может, потому, что у нас в основном лежачие находились, а те, что на ногах, долго не задерживались.

Вот как жили, а когда лошади закончились, так ещё тяжелее стало. Уже в супе плавала только ложка крупы, остальное - вода. Говорили: «Суп, где крупинка за крупинкой гоняются с дубинкой». Не было сил. Мы запрещали друг другу говорить о еде, но других мыслей у нас не было, очень хотелось есть и днем, и ночью.

Тогда даже и раненых не слишком много было. Мы ведь держали оборону, на том участке фронта, где стоял наш госпиталь, особых стычек с немцами не происходило. Зато у нас было полно дистрофиков. Когда их привозили, они уже не могли даже ходить - только кожа да кости. Солдаты умирали от голода. Того, чем мы могли накормить их в госпитале, им не всегда хватало, чтобы выжить.

Что самое страшное, жителям, оставшимся в Ленинграде, зачастую приходилось довольствоваться ещё меньшим количеством еды. Они тоже умирали от голода. Я хорошо помню, как однажды неподалёку от госпиталя (в деревне) мне довелось наткнуться на недостроенный сарай, где лежала гора трупов, все голые и замёрзшие. Когда вспоминаешь это, до сих пор берёт дрожь.

Конечно, за родственников, оставшихся в Ленинграде, я очень тревожилась. Их у меня там до сих пор немало, а тогда, тем более, много было. В городе не работала почта: люди опускали письма в почтовые ящики, но их никто не вынимал. А у нас же большинство врачей оказались ленинградцами, все беспокоились за своих. Поэтому начальство госпиталя периодически кого-нибудь отпускало в город. Часть пути можно было преодолеть на попутных машинах, а по самому Ленинграду приходилось передвигаться пешком, так как трамваи не ходили.

Если в Ленинград отправляется кто-то из твоих друзей, то ты уже не ешь хлеб из своей дневной пайки, не ешь тот небольшой кусочек пиленого сахара, который тебе выдали на день к чаю, а отдаёшь всё тому, кто едет в город, чтобы он мог поддержать своих голодающих родственников (самому остаётся только суп). В другой раз точно так же поделятся и с тобой. А кроме того, ты твёрдо знаешь, что в Ленинграде твой друг навестит и твоих родных, узнает, как они живы-здоровы. В первую блокадную зиму это было особенно важно.

И вот, как-то раз в начале 1942-го года наша врач Писарева отправилась проведать своих. У нас с ней были товарищеские отношения, и я попросила её навестить семью моей двоюродной сестры Марии Козловой. Вернулась Писарева с ужасными новостями. У моей сестры умер муж, старший сын пропал, продкарточки на всю семью украли, у самой Марии и младшего её сына дистрофия, через два-три дня могут умереть.

Я пошла к Жеглину, комиссару госпиталя, рассказала ему о происшедшем. Он дал мне разрешение поехать в Ленинград на два дня. А кроме того, спросил, в каком районе живут мои родные. Узнав, что в Московском, сказал, что знает тамошнего секретаря райкома партии, и написал ему просьбу, чтобы он помог мне определить куда-нибудь в нормальное место двух человек.

До Ленинграда я добиралась на попутных машинах, а потом через весь город шла пешком. Пришла. Дверь в квартиру открыта. Полумрак. Стекла замерзли, стены покрылись инеем. Ни света, ни воды. Посреди комнаты печка-«буржуйка», труба выведена через форточку на улицу. Печка несколько дней не топилась - нечем. На кровати лежали чуть живые с провалившимися глазами моя сестра Мария и её сын четырёх лет, тот самый Витя, на руках с которым я бегала от бомбёжки в Копорье. Витя непрерывно повторял, я бы даже сказала, мяукал, как котик: «Мама, дай кусочек хлебца!» Встать, ходить он уже не мог. Я тут же пошла с соседкой на рынок и купила вязанку дров. Обогрела, накормила своих родных. Ох, пропали бы они тогда, если б я не пришла. Стакан кипятка - и тот три копейки стоил, но за ним же ещё надо было сходить, а на большее у них денег и не было.

Тяжело у них всё получилось. Чуть придя в себя, Мария мне сразу пожаловалась, что её старший сын Женя (ему было четырнадцать лет) пошел искать дрова и не вернулся. Что с ним - неизвестно, может, умер от истощения, может, убит при обстреле. А муж сестры Михаил Козлов вообще очень нелепо умер. Он работал на закрытом военном заводе. Было преддверие Нового года, рабочим только выдали продуктовые карточки на январь. На ступеньках проходной намёрз лёд, который никто не оббил. Проходя через неё, Михаил поскользнулся, упал и ударился головой насмерть. Кто-то этим воспользовался и украл у него продкарточки. Так, моя сестра, которая нигде не работала, осталась без какой-либо возможности выжить.

На следующий день пришла я в райком, там меня приняли. Я рассказала эту историю, подала секретарю райкома записку комиссара своего госпиталя. Секретарь сказал: «Поможем!» На душе отлегло. Он дал мне направление, чтобы ребёнка приняли в помещение бывшего детского сада, где собирали детей для последующей эвакуации в составе детдома. Второе направление секретарь райкома дал, чтобы определить мою Марию в госпиталь на Греческой улице.

Вернувшись на квартиру сестры, первым делом я занялась Витей. Понесла его в здание детского сада. Там собирали таких беспомощных детей. Тело у Вити уже высохло, ноги болтались, как тряпочные. Несла его на руках и веса не чувствовала. Но главное, что он был жив. Сдав его, я тщательно записала, какая эта была дата, кто его принял и всю такую информацию. Это всё очень помогло потом его найти.

Марию мы с соседкой взяли под руки и отвели в больницу. Вот и получилось, что моя двоюродная сестра с сыном остались живы. Мария потом даже настолько поправилась, что смогла работать. Ей удалось поступить в столовую. Не помню, кем именно она там работала, но главное, что в столовой. Меню там, правда, было аховое во время блокады: суп из дрожжей (дрожжей - 15 граммов, соль - 3 грамма, остальное - вода), щи из подорожника, котлеты из свекольной ботвы, пюре из лебеды, печенье из жмыха, чай - заварка из сосновой хвои. Не удивительно, что весной все ленинградцы в окрестностях города разгребали руками снег, перекапывали замерзшую землю в надежде найти хотя бы несколько неубранных картофелин, листья капусты. Сестра рассказывала даже, что некоторые сами сажали капусту в скверах, парках, везде, где не было асфальта.

Вите тоже повезло. В феврале его вместе с другими детьми, оставшимися без родителей, и беспризорниками отправили на Большую Землю. В конечном итоге они прибыли в Краснодарский край. Там было тепло и не было войны. Однако в 1942-м Краснодарский край был оккупирован. К счастью, все дети остались живы. Что удивительно, я слышала: немцы даже поддерживали детский дом, помогали им с продовольствием. После снятия блокады Витя вернулся в Ленинград. Мать забрала его домой, сейчас ему семьдесят лет, он инвалид первой группы.

- Чем Вам запомнилась первая военная весна?

- Этой весной нас послали собирать крапиву на суп. Да не было её, не росла она кустами около нашего госпиталя. Вскоре мы сменили место дислокации. Именно в первую военную весну нашему госпиталю довелось принимать раненых на Невском пятачке. Ох, это не расскажешь, это надо было видеть. Там уже настоящая война была. Мы, медицинские работники, не ходили в штыковые атаки, не штурмовали вражеские укрепления, но сколько же крови мы тогда увидели.

Санитарные машины (всё те же крытые фургоны, на носилках раненые в два яруса) шли к нам непрерывно из дивизионных медсанбатов. Вначале поступивших осматривали врачи, то есть даже не осматривали, а нюхали, нет ли запаха заражения крови. От тех, у кого начиналась гангрена, очень специфический запах исходил. Потом мы разгружали раненых. И только откуда у нас, девчонок, сила бралась? Вдвоем, втроем носили их на носилках. Первым делом помещали поступивших в большущую палатку мест на пятьдесят. Она называлась «сортировкой». Там носилки ставили прямо на брезент, раненых осматривали более детально. Повторюсь, у нас был эвакогоспиталь, мы лечили только нетранспортабельных, а остальных направляли дальше, в соответствующие госпиталя. Город был в блокаде, и направить раненых мы могли только в голодный Ленинград на всё тех же машинах.

Помимо нетранспортабельных, у нас оставались ещё и те, кто был легко ранен, кого можно было через неделю снова поставить в строй. Насмотрелись мы на многое, многого наслушались. Но самое главное, работы на Невской Дубровке было столько, что не передохнуть: всё время спать хотелось. Когда начиналось наступление, нам обычно дополнительные бригады врачей присылали. Свои в одиночку не успевали уже.

А раненые у меня до сих пор перед глазами, когда начинаю вспоминать о чём-то таком. Они не стонали, не кричали, очень мужественно держались, только постоянно просили: «Сестричка, дай воды!»

Мы располагались недалеко от передовой. Когда начиналось наступление, до нас очень отчётливо доносились выстрелы, взрывы. И мы понимали, сейчас будут бесконечные машины с ранеными. Так всегда и было.

- Какой Вам запомнилась Синявская наступательная операция?

- Летом 1942-го мы приехали в посёлок Морозовка. Это начало Невы. Замечательное место, там было много двухэтажных дачных домов, построенных ещё в первые годы советской власти. А вокруг сосновый бор, запах хвои, под ногами песок, усеянный сосновыми иглами. Мы снова развернули свои палатки и стали готовиться к приёму раненых.

Синявская наступательная операция проходила с августа по сентябрь 1942-го года. Её целью было сорвать подготовку фашистов к новому штурму города, а возможно, и прорвать блокаду. Второе, к сожалению, не удалось. Для проведения операции привлекались две армии: 8-я и наша 2-я ударная.

И как получилось, какое-то время наши солдаты теснили немцев. Однако к сентябрю фашистские войска отразили наступление 2-й ударной армии, и начали сами наступать. Ох, сколько раненых тогда пошло. Вот вам и наступательная операция…

Сильны фрицы были, а мы ещё только набирали силушку. Январь 1943-го мне очень хорошо запомнился. Из нашей Морозовки через просветы между соснами была видна Шлиссельбургская крепость и Нева. Раненые говорили: вода в Неве была красной от крови. Эх, сколько раненых и убитых там было! Что самое сложное, занятый нашими войсками правый берег был пологим, а немцы на противоположном берегу, там высота. Солдатики рассказывали, как бежали туда по понтонному мосту. А фрицы их только и ждали. Солдатики наши до середины высоты успевали подняться, а потом катились обратно в воду, убитые, раненые.

Досталось однажды и нашему госпиталю. Сразу после того, как 18 января блокада была прорвана, начали ходить «санитарные летучки». Это составы из четырёх - пяти товарных вагонов. Они были оборудованы так, что часть носилок с ранеными можно было ставить на пол, а часть подвешивать на спущенные с потолка верёвки, чтобы поместилось больше. Так уже легче стало раненых транспортировать. И вот, однажды в конце января или даже уже в феврале, когда прибыла очередная летучка, начался обстрел нашего госпиталя. В основном снаряды перелетали. Но всё равно страшно было. Только страшно - не страшно, а работу оставлять всё равно нельзя. А дальше что получилось: один снаряд угодил в палатку с лежачими ранеными, и погибли все, кто там был. Другой снаряд взорвался около операционной. Хирург в это время делал операцию. Ему оторвало ногу. Очень высоко оторвало, даже не знаю, выжил ли он. А ещё один снаряд попал в здание, где находился аптечный склад. Это был уже один из старых дачных домов, а не палатка. Так вот, санитар, дежуривший там, в рубашке родился. Он сидел за ящиками, и имущество всё в доме разлетелось, крышу оторвало, а он жив остался, только контузило его немного.

Сама я тогда уже в штабе работала. Он находился также в одном из дачных домиков. Я сидела на телефоне и связывалась с тремя госпиталями, договаривалась, куда раненых отправить. Когда все эти снаряды в госпиталь попадали, я смотрела в окно, в котором сразу вылетели стёкла, и только видела вспышки от разрывов и чёрный-чёрный дым. Стоял такой запах гари. Страшно было, но это был не тот страх, что возникает в мирное время. Война многому нас научила. Мы, вчерашние девчонки, за два года войны научились стрелять из винтовки, пистолета и пулемета, в любой мороз стояли на посту с винтовкой в руках.

- Изменились ли условия жизни в госпитале после прорыва блокады?

- Безусловно. В Ленинград пошли поезда с продуктами, соответственно, и у нас возросли нормы питания. Хлеба теперь уже выдавали не триста грамм, а примерно вдвое больше. Появились и другие продукты питания, той же крупы стало больше. На Ленинградском направлении начиналось наступление. В ноябре 1943-го нашему госпиталю пришлось покинуть Морозовку. Мы собрали имущество и, согласно приказу, на машинах двинулись в сторону Ленинграда. В районе Лисьего носа нам поступил новый приказ: вернуться в Ораниенбаум. Как говорится, от чего ушли в 41-м, к тому и пришли. Но теперь чувства другие были: тогда над довелось отступать от немцев, а теперь мы гнали их с родной земли.

Впрочем, фашисты по-прежнему были рядом с Ораниенбаумом. Они стояли там же, где и в 1941-м году: в Мартышкине, в Иликах. На Ораниенбаумский плацдарм мы приплыли ночью. Представьте, как мы переправлялись через воды Финского залива. В кромешной темноте проходила погрузка на баржи. Все делалось предельно тихо, ведь то же Мартышкино находилось в пяти километрах от Ораниенбаума. А ведь надо было переправить не только нас, но и всю Вторую Ударную армию с имуществом. Конечно, тут не только баржи, но и другие транспортные средства использовались.

Местом дислокации госпиталя был назначен Таменгонт. Там и села никакого не было, а просто сосновый лес рядом с шоссейной дорогой. Там мы и должны были принимать раненых, которые будут поступать в ходе наступления на село Гостилицы.

Мы установили палатки на сухой возвышенности, рядом с которой находилось небольшое болото с водой. Что интересно, там была дорога, выложенная стволами берёз средней толщины (десять - пятнадцать сантиметров в диаметре). Видимо, там кто-то уже стоял до нас, или до войны была дорога сделана. Во всяком случае, насколько я знаю, немцев в тех местах не было, так что дорогу делали наши. Мы её за внешний вид называли «макаронной» дорогой.

Что ещё примечательно, размещались мы там не в полном составе. Наш госпиталь при проведении наступательной операции на Гостилицы разделили на две части. Группу, в которой была я, направили на Таменгонт, а другую половину разместили где-то ещё в лесу. Это сделали, чтобы раненые могли поступать двумя потоками при наступлении.

Именно в Таменгонте мне довелось познакомиться со своим будущим мужем. Неподалёку от нас находилось какое-то сооружение, вроде недостроенной бани: четыре стены без крыши. Там жили пятеро молодых парней - связистов. Их штаб находился в восьми километрах от Таменгонта. А ребята состояли в отдельном батальоне связи, их вызывали на повреждения линий в этом районе. И вот, чтобы далеко не бегать, они разместились в этой бане: соорудили себе потолок из брёвен, внутри сколотили нары, на них постелили ельник, брезент. Вместо дверей у них висела плащ-палатка. Что интересно, при столь спартанских условиях, они не болели. На войне вообще почему-то мало болели простудными, инфекционными и подобными «мирными» заболеваниями.

Но не буду отдаляться от темы. Когда мы приехали, связистам естественно стало интересно, что за молодые девушки появились у них перед носом. Поглядывали они на нас издалека. А однажды они вдруг заходят в палатку, где мы жили. Познакомились мы с ними, посидели, поговорили. И даже потанцевали. У одного из них была гармонь.

Меня сразу очень заинтересовал родившийся в Белоруссии молодой старшина Иосиф Ходько. Мы с ним и начали встречаться с тех пор.

Правда, нам с девчатами за это знакомство досталось. Распекало начальство, что мы удумали к себе ребят пригласить. Говорили мне: «Миронова, ты секретарь парторганизации на этом участке! А вы что затеяли?!» Я даже не думаю, что им кто-то доложил, просто музыка из нашей палатки уж очень громко была слышна. Только что в этом такого, ведь раненых ещё не было. А та встреча решила мою судьбу…

Наступление началось 14 января 1944-го, тут мы и расстались с моим Иосифом, и почти до конца войны только в письмах встречались. Гостилицы - большой населённый пункт. Перед его штурмом была проведена артподготовка. Она была особенно важна, поскольку погода стояла нелётная, и на авиацию рассчитывать не приходилось.

Когда артподготовка шла, то нам, стоявшим в восьми километрах от Гостилиц была не просто слышна стрельба, а земля шаталась под ногами, как при землетрясении. Такая сила ударила на немецкую оборону.

Раненые потом рассказывали, что немцы не ожидали такого массированного наступления. Они вольготно жили в Гостилицах, как дома себя чувствовали. Стащили у населения, где можно было, ковры и устелили ими полы своих землянок. К началу наступления у фрицев продолжалось затяжное празднование Нового года. Ребята рассказывали, что когда они занимали их укрепления, то там на столах ещё стояла и водка, и вино, и закуска. Фашисты не собирались воевать, собирались праздновать. Застало их врасплох наше наступление. Так все раненые говорили.

Но не думайте, что немцы сдавались без боя. Наших раненых много там было. Всё новые и новые машины с ними к нам шли, а ведь раненых по двум направлениям везли! Конечно, у фашистов хорошие укрепления были, они ж там с 1941-го гд жили, когда захватили территорию Ораниенбаумского района.

Наш госпиталь долго стоял в Таменгонте. Но так или иначе Гостилицы пали. Наши войска взяли этот укреплённый населённый пункт и начали движение дальше. Постепенно и наш госпиталь снялся с места. Имущество своё мы быстро собрали, благо у госпиталя ничего не было, кроме палаток и врачебных принадлежностей. Погрузились на машины, и в путь - за армией!

Отмечу, пока мы собирали вещи, вслед за Гостилицами была взята Ропша и другие населённые пункты. Мы ехали, проезжая деревеньки, и вдруг я увидела на столбе название - Волосово. Так назывался райцентр, от которого до моего родного Копорья было двадцать километров. Меня отпустили, чтобы я могла сходить проведать родных. И я прошла пешком всё это расстояние. Уже темнело, когда я пришла в Копорье.

Что насторожило сразу, ни в одном доме не горело огней. В нашем доме было пусто. Меня охватила растерянность. Однако на пути мне встретился один из жителей. От него я узнала, что мой отец вместе с младшим братом живёт в одном доме с ещё четырьмя пожилыми мужчинами, а женщины и более-менее взрослая молодёжь угнаны в Германию.

Когда я вошла в низенькую хибарку, где в ту пору ютился мой отец, его удивлению и радости не было предела. Потом я стала расспрашивать отца, что произошло.

Оказывается, вот как всё складывалось. Как я и говорила, в конце августа 1941-го, прячась от немцев, моя семья вместе с другими жителями деревни пряталась в лесу. Туда они перебрались с кое-какими самыми нужными вещами на соседской телеге (у нас своей лошади не было). Однако наступление зимы заставило их вернуться обратно в деревню. Там уже размещались немцы. В домах, в том числе и в нашем, во дворе и в избе стояли немецкие лошади. Так что многим пришлось пойти жить к соседям. Но, что интересно, отец мой в первую империалистическую войну был в немецком плену и с тех пор помнил некоторые их слова. В результате среди немцев он чувствовал себя вольно, как-никак ещё до войны в Германии был! И немцы его не трогали. А вот трудоспособное население они решили отправить в Германию, на работы. Так моя сестра Надежда, брат Саша и другая молодёжь, которая оставалась в оккупации, были отправлены в Германию. Там они работали в сельском хозяйстве, потом на фабрике. Работая на фабрике, сестра украла моток ниток, и её на два месяца в тюрьму посадили. Она говорила, что хотела хоть варежки себе связать, а вот как получилось… Однако до конца войны мои брат с сестрой дожили благополучно и были освобождены в американской зоне, вернулись в Копорье.

Маму и других взрослых женщин немцы отправили в Латвию. Причём маме очень повезло, что фамилия Миронова была распространённой в нашем селе. Когда несколько женщин были родственницами, то их отправляли на работы, а одиночек в газовую камеру. Так немцам сказали, что мама близкая родственница ещё нескольких женщин с такой же фамилией, и это её спасло. В Латвии мама была до освобождения Прибалтики.

С отцом остался только самый младший, четырнадцатилетний мой брат Николай. Но через некоторое время и его вместе с другими послали ремонтировать местную просёлочную дорогу. Коля недолго на работах пробыл, сбежал и вернулся к отцу. А отец же с немцами нормально общался, вот моего брата больше и не тронули.

Вот как я навестила отца. Причём кончилось всё хорошо, а тогда-то я не знала, что с мамой, что с братом Сашей и сестрой Надей. Волновалась за них.

Переночевала я на лавочке в избе, где жил отец. Больше не на чем было, стелили они под себя старое тряпьё, на нём и спали. А утром я пешком пошла двадцать километров назад. Пришла опять к столбу с надписью «Волосово», давай голосовать. Санитарные машины идут, и я первую попавшуюся остановила, назвала свой пункт назначения, оказалось, что по пути, и я поехала.

Новым местом дислокации нашего госпиталя была Нарва. Туда я приехала вечером второго дня, после того, как вышла из Копорья. Там мы всего неделю или две раненых принимали. Но места мне запомнились. В том населённом пункте, где мы остановились, был очень красивый берег Балтийского моря. Я решила, что после войны, когда будут деньги, приеду отдыхать. Не было денег… Но я ни о чём не жалею. Когда мы оказались под Нарвой, мы радовались, что Ленинградская область теперь свободна.

- На следующем отрезке войны Вам довелось повидать жизнь Европы?

- Да. Вскоре после Нарвы мы остановились в Тарту, крупном эстонском городе. Но там мы только стояли. Госпиталь не развёртывали. Единственное, что я успела, это посмотреть местный университет. Огромное, старинное здание. Конечно, оно мне запомнилось. А потом снова в эшелон, в общий поток с советскими войсками. Шли разговоры, что наш госпиталь едет на Варшаву. Её должны была освобождать Вторая Ударная армия. Однако получилось по-другому.

Поехали мы сначала на город Кобрин (это уже Украина). Там нам вдруг дают команду выходить из поезда. Возникла угроза бомбёжки, фронт-то совсем рядом, а состав огромный, там же, кроме нас, и военные были, и техника их. На ночлег нам пришлось располагаться в парке, который находился недалеко от станции. Стояла глубокая осень, листопад уже кончился, земля была покрыта начавшей тускнеть листвой. В парке даже скамеек не было. Мы давай ногами сгребать листья, чтобы хоть какая-то постель получилась. Всё ж на них теплее спать, чем на голой земле. С собой у нас были только шинели, которыми можно было сверху накрыться. Вот и вся постель. Ничего, листьев много было. Мы даже уснуть смогли, несмотря на холод: усталость была сильнее.

Утром нам отдали команду снова садиться в поезд. Бомбёжки ночью не было. В поезде мы узнали, что меняется команда для Второй Ударной армии, и мы едем уже не на Варшаву, а тоже в Польшу, но севернее, в район острова Мазавецкий. Потом Вторая Ударная армия участвовала в освобождении Восточной Пруссии.

Тут что запомнилось. Остановились мы в каком-то городке. Название не сохранилось в моей памяти, я всегда плохо запоминала западные названия. Помню только, что это было, когда мы уже проехали Данциг (в Данциге мы не останавливались, там другие госпиталя действовали). И вот, пересекли мы границу немецкую. Всё горит. Или наши подожгли, или немцы, уходя. Дома горят. Едем на машинах, улицы узкие, а дома горят с обеих сторон. Пламя сверху даже вместе смыкается. Страх, какие ощущения, особенно ночью! Мы внутри крытых кузовов с имуществом, и только в небольшие боковые окошки можем посмотреть, что вокруг происходит. А там всё горит, где-то выстрелы раздаются. Кажется, что машина стрелой мчится через кольцо огня. И запах гари такой, что дышать невозможно.

На ночь мы остановились в высоком административном здании. Нам отдали приказ: выше третьего этажа не подниматься, может быть заминировано. То есть сапёры до третьего этажа проверили, а выше нет. И вот, мы там переночевали. А с утра солдаты из нашей армии всё облазили там, проверили, приходят и говорят: «Хотите подвалы немецкие посмотреть?» Нам, конечно, интересно было. Мы пошли, глядим, а там чистота, порядок. Полки огромные, на них и сыры, и колбасы, и соленья. Почти ничего не растащили ещё. Но мы с девчонками ничего брать не стали, боялись, что отравлено. А ребята взяли огромный круг сыра, набрали колбасы. Что меня поразило, так это чистота в подвале, и как всё аккуратно разложено. Да и продукты такие разнообразные: хоть оставайся, несколько месяцев живи и отъедайся. Я ещё сравнила мысленно, а какие подвалы в России-матушке. Там, в Германии, цивилизованный мир, конечно, был.

Однако вернулись мы в комнаты, где размещались. Ребята собрались: «Давайте обедать!» Мы глядим на немецкие продукты, не решаемся: «А может, они отравлены!» - «Всё с ними в порядке, мы давно же попробовали!»

Наелись мы до отвала. А потом у девчонок наших - именно у девчонок! - возникла идея посмотреть, как немцы живут. Мы втроём зашли в первый же попавшийся местный дом. Заходим, и смотрим, в комнате стоит стол, а на стульях сидят четыре убитых немца. Их головы опущены на руки. Одеты они были по-граждански. Какие ранения у них и что, мы не смотрели. Неприятно так стало, страшно. Мы тут же вышли из этого дома, и охота дальше ходить по домам отпала.

Но, что запомнилось, всё в доме было перерыто. Солдаты, которые первыми брали населённый пункт, конечно забрали всё ценное. У нас ходили слухи, что командование - большое и малое - организовывало бригады из солдат (по три - четыре человека) и давало им задание: пройдите по домам, взять то-то и то-то. Потом это отправляли в Россию, у командиров была такая возможность. А у нас нет. Мы только смотрели, никогда не ходили даже за тряпьём. Нам и некуда собирать вещи было: вещмешок же не бездонный. К концу войны только просили ребят, чтобы они нашли нам туфли или платье по размеру. Но не больше. Хотелось просто хоть что-то иметь переодеться, когда домой приедешь. Впрочем, если и было у нас по одному немецкому платью, мы берегли, и первое время в России ходили в шинелях и гимнастёрках. У нас же денег особо не было, никакой нормальной одежды мы не могли купить.

Следующей нашей остановкой стал город Дойтш-Айлау. Там мы и развернули госпиталь. Палатки уже не разбивали, а решили размещать поступающих к нам в местном церковном здании, сами же расселились по немецким домам. Раненых к тому моменту становилось постепенно всё меньше и меньше. Наконец, они практически кончились. Фашисты добровольно сдавались. Видели, что исход войны решён. Из окон немецких домов уже белые флаги торчали. Не было ни стрельбы, ни борьбы.

Зато к нам стал поступать новый контингент. Как правило, было две категории. Первая - это отравленные спиртом наши русские солдаты. Как вошли в Германию, так они и пошли искать выпить. Это ж русский человек, он не может иначе. Начальство искало тряпки, картины и потом вагонами отправляли в Россию. А простые солдаты искали спиртное. На заводах же немецких ликероводочных специально оставляли отравленный алкоголь. И наши солдаты, конечно, напивались до смерти. Тех, кто оставался жив, отправляли к нам, мы их собирали, и отправляли дальше. Поступали и партии по тридцать-сорок человек. Бывало, привезут, и у нас они умирают. Что делали с телами, я не знаю. Их от нас увозили, и то ли сжигали, то ли закапывали. Наверное, был специальный морг организован.

Вторая категория, которая поступала к нам тогда, - больные венерическими заболеваниями. Их было много. Тут и с немками путались наши русские солдаты. Да и девицы поступали из наших русских, те, которых немцы угоняли в Германию. Эти девицы, уже заразившись, также могли с солдатами спутаться. Вот как было. Мы так брезгливо на них смотрели. В палату идёшь, двумя пальчиками только за ручку берёшься, боишься заболеть. Мы таких больных собирали одну-две машины и отправляли дальше к месту лечения.

Было ясно - война заканчивалась.

- И каким же Вам запомнился конец войны?

- Незадолго до конца войны мы стояли в немецком городе Меклембурге. Ощущение того, что наступил мир, появилось у нас ещё в начале весны. Во всяком случае, в Мекленбурге была уже спокойная жизнь. Мне кто-то из солдат принёс велосипед, я села и в одиночку поехала кататься по городу. А это был ещё только март, но мы ничего не боялись.

Тем не менее, объявление Победы 9 мая нас обрадовало. Мы обнимались, целовались, танцевали. Все со злостью стали сдёргивать светомаскировку. Все знали, что скоро отправятся домой.

В Германии очень хорошо жилось. Как я уже говорила, мы размещались в домах, оставленных немцами. На немецких кроватях спали. Мы, деревенские, именно там впервые увидели, что бывают деревянные низкие кровати, такие, на каких мы спим сегодня. В деревнях таких кроватей ещё долго не было. Европейский быт мне понравился, но желания остаться не возникало. Никто не думал об этом. Всем хотелось скорее домой.

Демобилизовалась я в ноябре 1945-го. Как до этого покидала Германию? Все эвакопункты, госпиталя и аптеки стали собирать в одном населённом пункте. Названия уже не помню. Там мы стали оформлять документы для отъезда на Родину. С документами нас отправили в запасной полк. Привезли нас, мы пробыли там несколько дней, потом подали состав, и мы поехали на станцию. Однако по дороге у нас случилось ЧП.

Что именно произошло? Мужчины, естественно, на прощание выпили. В том числе и наш шофёр. Ехали мы на огромной американской машина «Студебеккер». Особых вещей ни у кого с собой не было. Так - вещмешок и сумка какая-нибудь с тряпками. Соответственно, нас тридцать человек было, и все поместились в один кузов. Вещи сначала погрузили, а сами на них уселись. Единственное, получилось, что мы сидели даже чуть выше краёв кузова.

Ехать было сначала хорошо. Немецкие дороги такие чудесные, такие красивые, метров шесть ширина, а асфальт такой ровный, что загляденье! Но одна особенность есть: дорога находится как бы на возвышенности, а по краям её - овраги. Впечатление такое, что это землю выбрали, чтобы дорога получилась на высоте. Эта высота и затянула наше возвращение домой. Подвыпивший шофёр не справился с управлением, врезался в телефонный столб. В результате столб переломался, а машина завалилась на бок и стала съезжать в придорожный овраг. Представляете, мы оказались один на одном, да ещё вещи сверху начали падать. Пострадали многие серьёзно. А у меня только ушиб грудной клетки был.

За нами сразу из госпиталя машина приехала. Не знаю, как им сообщили. Нас из-под вещей вытащили, вещи собрали и отвезли обратно в тот же госпиталь, с которым мы распрощались. Я, наверное, дня четыре там пробыла. А потом нас всех, кто легко отделался, собрали и опять повезли на станцию. В этот раз мы уже благополучно уехали в Россию.

Возвращение в мирную жизнь далось мне легко. Я приехала домой. В нашей хате уже жили отец с матерью, они там навели порядок, крышу поправили. Вскоре вернулись мои сестра и брат из Германии. Что интересно, работалось им там тяжело, но в целом на отношение немцев они не жаловались.

Впрочем, о войне мы мало разговаривали. Все считали: эта беда прошла, и всё должно быть забыто. Я очень хорошо помню, что и установки сверху такой не было, но все так устали от войны, что хотелось вытравить из себя всё, с ней связанное. Только наградами гордились. Ещё в июле 1943-го я получила медаль «За оборону Ленинграда», а сразу после войны медали «За победу над Германией в ВОВ» и «За боевые заслуги». Позднее меня наградили орденом «Отечественной войны» II-й степени.

Мирная жизнь налаживалась постепенно. Ещё в 1945-м я снова стала учительницей начальных классов. Как получилось. Три недели я посидела дома, отдохнула и уже в декабре поехала в районо проситься на работу. К счастью, место было, и в Устье я проработала преподавательницей русского языка и литературы до 1947-го года. Потом демобилизовался и мой Иосиф Иванович. Тогда же было постановление: учителей демобилизововать в первую очередь. А он тоже учителем был до войны. На два месяца позднее меня его из армии отпустили. И то потому, что он был старшиной, отнекивался от офицерского звания: не хочу оставаться в армии, хочу на гражданку. Потому и демобилизовался быстро.

Сквозь войну пронесли мы с ним наши чувства. Хотя после Таменгонта только переписывались в основном. Виделись редко. Иосиф служил в 90-й дивизии 2-й ударной армии. Их батальон связи принадлежал штабу дивизии. Когда мы переписывались, то очень хитро давали знать друг другу, кто из нас где находится. Например, я писала ему: «Получила письмо от Нади, - а Надя вместе со мной работала в штабе машинисткой, - она находится там-то». Обозначить напрямую, где я нахожусь, было нельзя. Письма проверялись, и цензура замазывала такие данные специальным штемпелем. А так мы могли увидеться на два-три часа, когда штаб 90-й дивизии сближался с нами. В этих случаях один из нас добирался до другого на попутках.

В конце войны, когда мы стояли в Мекленбурге, штаб дивизии находился в 23 километрах от нас на острове Берген. Комиссар нашего госпиталя до того, как попасть к нам, служил в политотделе 90-й дивизии. Иногда он ездил туда навестить старых друзей. В таких случаях всегда предлагал мне и моей подруге Тасе (у неё там тоже был жених): «Девочки, давайте, подброшу!» Вот и все встречи. Однако после войны. Мой Иосиф приехал ко мне, и мы поженились.

Поженившись, мы переехали из Устья в пригород Ораниенбаума, там я в местной школе стала работать учительницей начальных классов. А моего мужа взяли в редакцию районной газеты. Через два года мы уехали в Смоленск. Мы вырастили и выучили двоих сыновей.

Пока муж был жив, мы с ним каждый год ездили в Ленинград на встречу с однополчанами. Вечером смотрели салют. Помню, однажды подходят к нам двое юношей, посмотрели на наши награды и говорят: «Разрешите пожать вам руки за то, что вы отстояли Ленинград, за то, что мы живы и радуемся жизни вместе с вами». Ради таких молодых людей мы и воевали за нашу Родину.   

Интервью и лит.обработка: М.Свириденков.